- Об обиде ни слова, - отвечал я, - но если вы предполагаете, что я научил жену вашу оставить вас и отправиться в Россию, то клянусь вам, что вы ошибаетесь и что я в первый раз об этом от вас слышу.
- Полноте, сударь, полноте, - отвечал граф, - не украшайте ложью двойной своей измены; жене вашей - и… но я прибыл сюда не для объяснений. Пойдемте в сад.
Нельзя было отказываться, и я должен был драться на шпагах с несчастным мужем. Сначала я старался только защищаться и нанесть моему противнику легкую рану, чтоб прекратить бой; но граф так сильно напирал на меня и с таким жаром стремился лишить меня жизни, что я сам разгорячился и в свою очередь стал нападать на моего противника. В отчаянии он хотел ухватиться за шпагу мою и бросился на меня с размаху. Но острие моей шпаги вонзилось в грудь его, и он упал без чувств на землю.
Мы с англичанином перенесли раненого в трактир, послали за доктором и, оставив графа на попечении его секунданта, поспешили в город. Приехав домой, я встретил жену мою, которая мне объявила, что граф и графиня Цитерины заперлись в своих комнатах и находятся в величайшей горести; что граф отказался даже видеть прелестную Петронеллу, а графиня не велела пускать меня к себе и просила перебраться на другую квартиру. Жена моя узнала от камердинера, что сын графа, бывший ротмистром в гусарском полку, которого мы прежде вовсе не знали, тайно приехал в Венецию, смертельно ранен на поединке и на одре смерти написал к родителям такое письмо, от которого графине приключились три обморока, истерика и нервный пароксизм, а граф почувствовал усиленный припадок подагры и род паралича. Я догадался тотчас, что мой непримиримый земляк был сын графа Цитерина, но скрыл это перед моею женой. Чрез полчаса я получил письмо от графини Сенсибили, в котором она упрекала меня в смерти отца ее детей, называла извергом, убийцею и запрещала являться на глаза. В отчаянии побежал я к приятелю моему, англичанину, и там узнал, что правительство ищет убийцу графа Сенсибили и приезжего иноземца и что если к вечеру я не уберусь за границу, то буду арестован и заключен в тюрьму. Я возвратился домой, собрал все наличные мои деньги и драгоценные вещи, написал к жене письмо, в котором уведомил ее обо всем случившемся, и советовал возвратиться в дом отца и ждать меня. После того я нанял гондолу и поехал на рейд. Один генуэзский корабль поднимал якорь, чтоб, воспользовавшись благополучным ветром, отплыть в Константинополь. Капитан, которого я накануне потчевал в кофейном доме, согласился взять меня с собою, не спрашивая о паспорте. В 9 часов вечера я уже был в открытом море. Слезы полились у меня из глаз при мысли о моей несчастной жене, которой я не переставал любить и которую своим легкомыслием и, сказать правду, беспутством увлек в пропасть! Но делать было нечего, и я, скрепя сердце, решился твердо перенесть мое несчастье. Раскаянье терзало меня, и я поклялся исправиться.
В числе пассажиров находился один турок. Он говорил очень хорошо по-французски и по-итальянски и, видя мою задумчивость, старался развлекать меня разговорами. Он был лет пятидесяти, много путешествовал по Европе и Азии, был в Египте и приобрел большие сведения чтением и наблюдением. Он признался мне, что он гамбургский жид, учился медицине в Лейдене и на тридцатом году от рождения, прибыв в Константинополь, решился принять магометанскую веру, из убеждения, а не из каких-либо видов. Не имея привычки спорить о религии, я не входил в расспросы по сему предмету; но, приметив, что он начинает чаще заводить разговор о вере, выхваляя исламизм, я объявил ему решительно, чтобы он никогда не говорил со мною об этом предмете, если желает пользоваться моею беседою. Ренегат исполнил мою волю и ограничился только похвалою турецкого правительства, что я слушал терпеливо для того только, чтоб знакомиться с правами и обычаями турок. Более всего он превозносил честность поклонников Магомета, их твердость в слове и утверждал, что исламизм излечил его самого от врожденных привычек израильтян, которые, по его мнению, поныне не перестали поклоняться золотому тельцу, переделанному в червонцы.
Плавание наше было благополучно, и мы вскоре прибыли в Константинопольскую гавань. Я переехал в Перу, к одному итальянцу, который содержал род постоялого двора. Разбирая мой чемодан, я чуть не упал в обморок, не нашед в нем ни денег, ни драгоценных вещей. В отчаянье я побежал к корабельному капитану и объявил ему о покраже. Он ручался за свой экипаж, но не отвечал за пассажиров.
- Если б вы отдали деньги и вещи на сохранение мне, то, верно, с вами не случилось бы этого несчастья, - сказал он. - Теперь пеняйте на себя. Я сам человек небогатый и не могу вам помочь многим. Но вот десять червонных: вы мне отдадите, когда будете в состоянии.
С грустью в сердце возвращался я на постоялый двор и на пути встретил знакомого моего, ренегата, которому рассказал мое несчастье.
- Магомет повелевает помогать в бедствии, не только единоверцам, но и всем добрым людям, - сказал он. - Почитаю вас таковым и предлагаю вам в моем доме квартиру и стол, без всякого вознаграждения. Впрочем, если вы когда-либо будете в состоянии заплатить мне, тогда я не откажусь от платы. А теперь об этом не должно и говорить. Возьмите свои вещи из трактира; я вас провожу в дом мой.
Я не знал, как благодарить ренегата за его великодушное предложение, и немедленно оным воспользовался.
Порта была тогда в войне с Россиею, и потому в Константинополе не было нашего посланника. Я никому не говорил, что я русский, и сказался славянином из Бока-ди-Катаро. В кофейных домах в Пере я познакомился с несколькими из Христианских жителей Константинополя, что доставляло мне некоторое рассеяние и даже пропитание. В доме ренегата я почти не видал людей; он редко говорил со мною, быв беспрестанно занят какими-то делами. Мне приносили кушанье в мою каморку; но хлеб подаяния был не только горький, но и слишком легковесный. Мне на день отпускали столько пилаву, сколько надобно было по расчету медицины, чтоб я не умер с голоду, и если б я не имел помощи от греков, то, верно бы, получил чахотку от истощения.